Л. Н. Толстой - Из Записок Князя Д. Нехлюдова. Люцерн

318

События происходят в июле, в Люцерне, одном из самых романтических городов Швейцарии.Путешественников всех наций, и в особенности англичан, в Люцерне — бездна. Подих вкусы подгоняется город. Старые дома сломали, на месте старого моста сделали прямую, какпалка, набережную. Может быть, что эти набережные, и дома, и липки, и англичане очень хорошогде-нибудь, — но только не здесь, среди этой странно величавой и вместес тем невыразимо гармонической и мягкой природы.Князя Нехлюдова пленяла красота природы Люцерна, под её воздействием он чувствовалвнутреннее беспокойство и потребность выразить как-нибудь избыток чего то, вдругпереполнившего его душу. Он вот рассказывает… «…Был седьмой час вечера. Среди великолепия природы, полного гармонии перед самым моимокном, глупо, фокусно торчала белая палка набережной, липки с подпорками и зеленыелавочки — бедные, пошлые людские произведения, не утонувшие так, как дальние дачии развалины, в общей гармонии красоты, а, напротив, грубо противоречащие ей.

Я невольностарался найти точку зрения, с которой бы мне её было не видно, и, в конце концов,выучился смотреть так.Потом меня позвали обедать. В великолепной зале были накрыты два стола. За ними царилианглийские строгость, приличие, несообщительность, основанные не на гордости,но на отсутствии потребности сближения, и одинокое довольство в удобном и приятномудовлетворении своих потребностей. Никакое душевное волнение не отражалосьв движениях обедающих.На таких обедах мне всегда становится тяжело, неприятно и под конец грустно. Мне всекажется, что я наказан, как в детстве. Я попробовал было взбунтоваться против этогочувства, я попробовал заговаривать с соседями. Но, кроме фраз, которые, очевидно, повторялисьв стотысячный раз на том же месте и с тем же лицом, я не получал другихответов.

Зачем, спрашивал я себя, зачем они лишают себя одного из лучших удовольствий жизни,наслаждения друг с другом, наслаждения человеком?То ли дело, бывало, в нашем парижском пансионе, где мы, двадцать человек самых разнообразныхнаций, профессий и характеров, под влиянием французской общительности, сходились к общемустолу, как на забаву. А после обеда мы отодвигали стол и, в такт ли,не в такт ли, принимались танцеватьдо самого вечера. Там мы были хоть и кокетливые, не очень умные и почтенные люди,но мы были люди. Мне сделалось грустно, как всегда после таких обедов, и, не доев десерта, в самом невеселомрасположении духа, я пошел шляться по городу. Унылые грязные улицы города ещё больше усилилимою тоску. В улицах уж было совсем темно, когда я, не оглядываясь кругом себя, без всякоймысли в голове, пошел к дому, надеясь сном избавиться от мрачного настроения духа. Так я шел по набережной к Швейцергофу (гостинице, где я жил), как вдруг меня поразилизвуки странной, но чрезвычайно приятной музыки.

Эти звуки мгновенно живительно подействовалина меня. Как будто яркий свет проник в мою душу, и красота ночи и озера, к которымя прежде был равнодушен, вдруг отрадно поразили меня. Прямо перед собой я увидал в полумраке на средине улицы полукругом стеснившуюся толпународа, а перед толпой, в некотором расстоянии, крошечного человека в черной одежде.В воздухе плыли аккорды гитары и несколько голосов, которые, перебивая друг друга, не пелитему, а кое-где, выпевая самые выступающие места, давали её чувствовать. Это былане песня, а легкий мастерской эскиз песни. Я не мог понять, что это такое. Но это было прекрасно. Все спутанные впечатления жизнивдруг получили для меня значение и прелесть. Вместо усталости, равнодушия ко всемуна свете, которые я испытывал за минуту перед этим, я вдруг почувствовал потребностьлюбви, надежду и беспричинную радость жизни. Я подошел ближе.

Маленький человечек был странствующий тиролец. В его одежде ничегоне было артистического, но лихая, детски веселая поза и движения с его крошечным ростомсоставляли трогательное и вместе забавное зрелище. Я тотчас же почувствовал нежностьк этому человеку и благодарность за тот переворот, который он произвел во мне. В подъезде, окнах и балконах великолепно освещенного Швейцергофа стояла благороднаяпублика, в полукруге толпы остановились изящные кельнеры, гуляющие. Все, казалось, испытывалито же самое чувство, которое испытывал и я. Небольшой голос певца был чрезвычайно приятен, нежность же, вкус и чувство меры,с которыми он владел этим голосом, были необыкновенны и показывали в нем огромноеприродное дарованье. Я спросил одного аристократического лакея кто такой этот певец, часто ли сюда приходит.Лакей ответил, что в лето два раза приходит, что это нищенствующий певец из Арговии.В это время маленький человечек кончил первую песню, снял фуражку и приблизилсяк гостинице.

Закинув голову, он обратился к господам, стоявшим у окони на балконах, помолчал немного. Но так как никто ему ничего не дал, он снова вскинулгитару. Наверху публика молчала, но продолжала стоять в ожидании следующей песни, внизув толпе засмеялись, должно быть, тому, что он так странно выражался, и тому, что ему ничегоне дали. Я дал ему несколько сантимов. Он снова начал петь. Эта песня, которую он оставлял длязаключения, была ещё лучше всех прежних, и со всех сторон в толпе слышались звукиодобрения. Певец снова снял фуражку, выставил её вперед себя, на два шага приблизился к окнам,но в голосе и движениях его я заметил теперь некоторую нерешительность и детскуюробость. Элегантная публика все так же стояла неподвижно.

В толпе внизу громче слышалсяговор и смех. Певец в третий раз повторил свою фразу, но ещё слабейшим голосом, и даже не докончилеё и снова вытянул руку с фуражкой, но тотчас же и опустил её. И во второй разиз этой сотни блестяще одетых людей, слушавших его, ни один не бросил ему копейки.Толпа безжалостно захохотала. Маленький певец, попрощался и надел фуражку. Толпа загоготала. На бульваре сновавозобновилось гулянье. Молчаливая во время пения, улица снова оживилась, несколько человектолько, не подходя к нему, смотрели издалека на певца и смеялись. Я слышал, какмаленький человек что-то проговорил себе под нос, повернулся и, как будто сделавшись ещёменьше, скорыми шагами пошел к городу. Веселые гуляки, смотревшие на него, все так жев некотором расстоянии следовали за ним и смеялись…Я совсем растерялся, мне сделалось больно и, главное, стыдно за маленького человека,за толпу, за себя, как будто бы я просил денег, мне ничего не дали и надо мноюсмеялись.

Я, тоже не оглядываясь, с защемленным сердцем, скорыми шагами пошел к себе домойна крыльцо Швейцергофа. На великолепном, освещенном подъезде мне встретился учтиво сторонившийся швейцари английское семейство. И всем им, казалось, так было спокойно, удобно, чисто и легко житьна свете, такое в их движениях и лицах выражалось равнодушие ко всякой чужой жизнии такая уверенность в том, что швейцар им посторонится и поклонится, и что, воротясь,они найдут чистую постель и комнаты, и что все это должно быть, и что на все это имеютполное право, — что я вдруг невольно противопоставил им странствующего певца, который,усталый, может быть, голодный, с стыдом убегал теперь от смеющейся толпы.Я два раза прошел туда и назад мимо англичанина, с невыразимым наслаждением оба разатолкнув его локтем, и, спустившись с подъезда, побежал в темноте по направлениюк городу, куда скрылся маленький человек. Он шел один, скорыми шагами, никто не приближался к нему, он все что то, как мнепоказалось, сердито бормотал себе под нос.

Я поравнялся с ним и предложил ему пойтикуда-нибудь вместе выпить бутылку вина. Он предложил „простенькое“ кафе, и слово„простенькое“ невольно навело меня на мысль не идти в простенькое кафе, а идтив Швейцергоф. Несмотря на то, что он с робким волнением несколько раз отказывалсяот Швейцергофа, говоря, что там слишком парадно, я настоял на своем.Старший кельнер Швейцергофа, у которого я спросил бутылку вина, серьезно выслушал меня и,оглядев с ног до головы робкую, маленькую фигуру певца, строго сказал швейцару, чтоб наспровели в залу налево. Зала налево была распивная комната для простого народа. Кельнер, который пришел служить нам, поглядывая на нас с насмешливой улыбкой и засунувруки в карманы, переговаривался о чем-то с горбатой судомойкой.

Он, видимо, старалсядать нам заметить, что чувствовал себя по общественному положению неизмеримо выше певца.— Шампанского, и самого лучшего, — сказал я, стараясь принять самый гордыйи величественный вид. Но ни шампанское, ни мой вид не подействовали на лакея.Он не торопясь вышел из комнаты и скоро возвратился с вином и ещё двумя лакеями.Все трое двусмысленно улыбались, одна только горбатая судомойка, казалось, с участием смотрелана нас. При огне я рассмотрел певца лучше. Это был крошечный, жилистый человек, почти карлик,с щетинистыми черными волосами, всегда плачущими большими черными глазами, лишенными ресниц,и чрезвычайно приятным, умильно сложенным ротиком. Одежда была самая простая и бедная.Он был нечист, оборван, загорел и вообще имел вид трудового человека.

Он скорей был похожна бедного торговца, чем на артиста. Только в постоянно влажных, блестящих глазахи собранном ротике было что-то оригинальное и трогательное. На вид ему можно былодать от двадцати пяти до сорока лет. Действительно же ему было тридцать восемь.Певец рассказал про свою жизнь. Родом он из Арговии. В детстве ещё он потерял отцаи мать, других родных у него нет. Состояния он никогда не имел. Он обучался столярномумастерству, но двадцать два года назад у него сделался костоед в руке, лишивший еговозможности работать. Он с детства имел охоту к пенью и стал петь. Иностранцы давали емуизредка деньги. Он сделал из этого профессию, купил гитару и вот восьмнадцатый годстранствует по Швейцарии и Италии, распевая перед гостиницами.

Весь его багаж — гитараи кошелек, в котором у него теперь было только полтора франка. Он каждый год,уж восьмнадцать раз, проходит все лучшие, наиболее посещаемые места Швейцарии. Теперь емутяжело становится ходить, потому что от простуды боль в ногах, с каждым годом усиливаетсяи что глаза и голос его становятся слабее. Несмотря на это, он теперь отправляетсяв Италию, которую он особенно любит. Вообще, как кажется, он очень доволен своей жизнью.Когда я спросил у него, зачем он возвращается домой, есть ли у него там родные, или доми земля, он ответил:— Ничего нет, а то разве я бы стал ходить так. А прихожу домой, потому чтовсе-таки как-то тянет к себе на родину.Я замечал, что странствующие певцы, акробаты, фокусники любят называть себя артистами,и потому несколько раз намекал своему собеседнику на то, что он артист, но он вовсене признавал за собой этого качества, а весьма просто, как на средство к жизни,смотрел на свое дело.

Когда я спросил его, не сам ли он сочиняет песни, которые поет,он удивился такому вопросу и отвечал, что куда ему, это всё старинные тирольские песни.Мы чокнулись за здоровье артистов. Он отпил полстакана и нашел нужным задуматьсяи глубокомысленно повести бровями.— Давно я не пил такого вина. В Италии вино хорошо, но это ещё лучше. Ах, Италия!славно там быть!— Да, там умеют ценить музыку и артистов, — сказал я, желая навести его на вечернююнеудачу перед Швейцергофом.— Нет,- отвечал он,- Итальянцы сами музыканты, каких нет на всем свете. Но я тольконасчет тирольских песен. Это им все-таки новость.— Что ж, там щедрее господа. — продолжал я, желая его заставить разделить мою злобуна обитателей Швейцергофа.Но певец и не думал негодовать на них.

Напротив, в моем замечании он видел упрексвоему таланту, который не вызвал награды, и старался оправдаться передо мной.— Здесь много притеснений со стороны полиции. Здесь по законам республикине позволяют петь, а в Италии можете ходить сколько хотите, никто слова не скажет. Здесьежели захотят позволить, то позволят, а не захотят, то в тюрьму посадить могут.А что я пою, так разве я кому-нибудь вред этим делаю. Что ж это такое. Богатым житьможно, как хотят, а такой, как я, уж и жить не может. Что ж это за законы. Коли так,то мы не хотим республики, а мы хотим… мы хотим просто… мы хотим…— он замялся немного, — мы хотим натуральные законы. Я подлил ему ещё в стакан.— Я знаю, что вы хотите, — сказал он, прищуривая глаз и грозя мне пальцем,вы хотите подпоить меня, посмотреть, что из меня будет, но нет, этовам не удастся…Так мы продолжали пить и беседовать с певцом, а лакеи продолжали, не стесняясь,любоваться нами и, кажется, подтрунивать.

Несмотря на интерес моего разговора, я не могне замечать их и сердился все больше и больше. У меня уж был готовый запас злобына обитателей Швейцергофа, и теперь эта лакейская публика так и подмывала меня. Швейцар,не снимая фуражки, вошел в комнату и, облокотившись на стол, сел подле меня. Это последнееобстоятельство, задев мое самолюбие или тщеславие, окончательно взорвало меня и дало исход тойзлобе, которая весь вечер собиралась во мне. Я вскочил с места.— Чему вы смеетесь. — закричал я на лакея, чувствуя, как лицо мое бледнеет.— Какое вы имеете право смеяться над этим господином и сидеть с ним рядом, когдаон гость, а вы лакей. Отчего вы не смеялись надо мной нынче за обедоми не садились со мной рядом.

Оттого, что он бедно одет и поет на улице. Он беден,но в тысячу раз лучше вас, в этом я уверен. Потому что он никого не оскорбил,а вы оскорбляете его.— Да я ничего, что вы,- робко отвечал мой враг лакей.- Разве я мешаю ему сидеть.Лакей не понимал меня, и моя немецкая речь пропадала даром. Швейцар вступился былоза лакея, но я напал на него так стремительно, что швейцар притворился, что тожене понимает меня. Горбатая судомойка, боясь скандалу, или разделяя мое мнение, приняла моюсторону и, стараясь стать между мной и швейцаром, уговаривала его молчать, говоря, что я прав,а меня просила успокоиться.Певец представлял самое жалкое, испуганное лицо и, видимо, не понимая, из чего я горячусьи чего я хочу, просил меня уйти поскорее отсюда.

Но во мне все больше разгоралась злоба.Я все припомнил. И толпу, которая смеялась над ним, и слушателей, ничего не давших ему,я ни за что на свете не хотел успокоиться. — …Вот оно равенство. Англичан вы бы не смели провести в эту комнату, тех самыхангличан, которые даром слушали этого господина, то есть украли у него каждый по несколькусантимов, которые должны были дать ему. Как вы смели указать эту залу?— Другая зала заперта,- отвечал швейцар.Несмотря на увещанья горбуньи и просьбы певца идти лучше по домам, я потребовалобер-кельнера проводить нас с певцом в ту залу. Обер-кельнер, услыхав мойозлобленный голос, не стал спорить и с презрительной учтивостью сказал, что я могу идти,куда мне угодно. Зала была отперта, освещена, и на одном из столов сидели англичанин с дамой.

Несмотряна то, что нам указывали особый стол, я с грязным певцом подсел к самому англичанинуи велел сюда подать нам неоконченную бутылку.Англичане сначала удивленно, потом озлобленно посмотрели на маленького человечка, которыйни жив ни мертв сидел подле меня, и вышли. За стеклянными дверьми я видел, какангличанин что-то озлобленно говорил кельнеру, указывая рукой по нашему направлению.Я с радостью ожидал, что придут выводить нас и можно будет, наконец, вылить на них всесвое негодование. Но, к счастью, хотя это тогда мне было неприятно, нас оставили в покое.Певец, прежде отказывавшийся от вина, теперь торопливо допил все, что оставалось в бутылке,с тем чтобы только поскорей выбраться отсюда. Он сказал мне самую странную, запутанную фразублагодарности.

Но все-таки эта фраза была мне очень приятна. Мы вместе с ним вышлив сени. Тут стояли лакеи и мой враг швейцар. Все они смотрели на меня, какна умалишенного. Я дал маленькому человечку поравняться со всей этой публикой и тутсо всей почтительностью я снял шляпу и пожал ему руку с закостенелым отсохшим пальцем.Лакеи сделали вид, что не обращают на меня ни малейшего внимания. Только один из нихзасмеялся сардоническим смехом.Когда певец, раскланиваясь, скрылся в темноте, я пошел к себе наверх, но, чувствуя себяслишком взволнованным для сна, я опять пошел на улицу, с тем чтобы ходить до тех пор,пока успокоюсь, и, признаюсь, кроме того, в смутной надежде, что найдется случай сцепитьсясо швейцаром, лакеем или англичанином и доказать им всю их жестокость и, главное,несправедливость.

Но, кроме швейцара, который, увидав меня, повернулся ко мне спиной, я никогоне встретил и один-одинешенек стал взад и вперед ходить по набережной.„Вот она, странная судьба поэзии,- рассуждал я, успокоившись немного.- Все её любят, однуеё желают и ищут в жизни, и никто не признает её силы, никто не ценит этоголучшего блага мира. Спросите у этих обитателей Швейцергофа. Что лучшее благо в мире. И все,приняв сардоническое выражение, скажут вам, что лучшее благо — деньги. Зачем же вы всевысыпали на балконы и в почтительном молчании слушали песню маленького нищего. Неужелиэто деньги собрали вас всех на балконах и заставляли стоять молчаливо и неподвижно. Нет!А заставляет вас действовать, и вечно будет двигать сильнее всех других двигателей жизнипотребность поэзии, которую не сознаете, но чувствуете и будете чувствовать, пока в васостанется что-нибудь человеческое. Вы допускаете любовь к поэтическому только в детях и глупых барышнях,и то вы над ними смеетесь.

Да дети-то здраво смотрят на жизнь, они любят то, чтодолжен любить человек, и то, что даст счастие, а вас жизнь до того запутала и развратила,что вы смеетесь над тем, что любите и ищете того, что ненавидите и что делает вашенесчастие. Но не это сильней всего поразило меня нынче вечером. Меня поразило то, как вы, детисвободного, человечного народа, вы, христиане, на чистое наслаждение, которое вам доставилнесчастный просящий человек, ответили холодностью и насмешкой. Из сотни вас, счастливых,богатых, не нашлось ни одного, который бы бросил ему монетку. Пристыженный, он пошелпрочь от вас, и толпа, смеясь, преследовала и оскорбляла не вас, а его, — за то,что вы холодны, жестоки и бесчестны. За то, что выукрали у него наслаждение, которое он вам доставил, за это егооскорбляли“.Вот событие, которое историки нашего времени должны записать огненными буквами.

Это событиезначительнее и имеет глубочайший смысл, чем факты в газетах и историях. Это факт не дляистории деяний людских, но для истории прогресса и цивилизации.Отчего эти люди, в своих палатах, митингах и обществах горячо заботящиеся о состояниибезбрачных китайцев в Индии, о распространении христианства и образования в Африке,о составлении обществ исправления всего человечества, не находят в душе своей простогопервобытного чувства человека к человеку. Неужели это то равенство, за которое пролитобыло столько невинной крови и столько совершено преступлений? Цивилизация — благо. Варварство — зло. Свобода — благо. Неволя — зло. Вотэто-то воображаемое знание уничтожает инстинктивные, блаженнейшие первобытныепотребности добра в человеческой натуре.

И кто определит мне, что свобода, что деспотизм, чтоцивилизация, что варварство. Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, ВсемирныйДух, проникающий нас всех вместе и каждого. И этот-то один непогрешимый голосзаглушает шумное, торопливое развитие цивилизации. …В это время из города в мертвой тишине ночи я далеко-далеко услыхал гитарумаленького человечка и его голос. Вон он сидит теперь где-нибудь на грязном пороге,смотрит в лунное небо и радостно поет среди благоуханной ночи, в душе его нет ни упрека,ни злобы, ни раскаянья. А кто знает, что делается теперь в душе всех этих людей,за этими богатыми, стенами. Кто знает, есть ли в них всех столько беззаботной, кроткойрадости жизни и согласия с миром, сколько её живет в душе этого маленького человека?Бесконечна благость и премудрость того, кто позволил существовать всем этим противоречиям.Только тебе, ничтожному червяку, дерзко пытающемуся проникнуть его законы, его намерения, толькотебе кажутся они противоречиями.

В своей гордости ты думал вырваться из законов общего.Нет, и ты со своим маленьким, пошленьким негодованьицем на лакеев, и ты тожеответил на гармоническую потребность вечного и бесконечного…».

Значения в других словарях
Л. Н. Толстой - Два Гусара

«Времена Милорадовичей, Давыдовых, Пушкиных»… В губернском городе К. Проходят съезд помещиков идворянские выборы.В лучшую гостиницу города приезжает молодой гусарский офицер, граф Турбин. Свободных номеровнет. «отставной кавалерист» Завальшевский предлагает графу остановиться в его номере, ссужаетТурбина деньгами. Собственно, Завальшевский никогда не служил в кавалерии, но было время, когда онхотел туда поступить. А теперь он уже сам искренне уверовал в свое кавалерийское прошлое.Завальшевский р..

Л. Н. Толстой - Живой Труп

Елизавета Андреевна Протасова решается расстаться с мужем, Федором Васильевичем, образ жизникоторого становится для нее невыносим. Федя Протасов пьет, проматывает свое и женино состояние.Мать Лизы одобряет её решение, сестра Саша — категорически против расставания с такимудивительным, хотя и со слабостями, человеком, как Федя. Мать полагает, что, получив развод, Лизасоединит свою судьбу с другом детства Виктором Михайловичем Карениным. Лиза предпринимаетпоследнюю попытку вернуть мужа и для этого..

Л. Н. Толстой - Казаки

Ранним зимним утром от крыльца московской гостиницы Шевалье, простясь с друзьями после долгогоужина, Дмитрий Андреевич Оленин отъезжает на ямской тройке в кавказский пехотный полк, кудазачислен юнкером.С молодых лет оставшись без родителей, Оленин к двадцати четырем годам промотал половинусостояния, нигде не кончил курса и нигде не служил. Он постоянно поддается увлечениям молодойжизни, но ровно настолько, чтобы не быть связанным. Инстинктивно бежит всякого чувства и дела,которые требуют серьезн..

Л. Н. Толстой - Крейцерова Соната

Ранняя весна. Конец века. По России идет поезд. В вагоне идет оживленная беседа. Купец,приказчик, адвокат, курящая дама и другие пассажиры спорят о женском вопросе, о бракеи свободной любви. Только любовь освещает брак, утверждает курящая дама. Тут, в середине еёречи, раздается странный звук как бы прерванного смеха или рыдания, и некий не старый еще,седоватый господин с порывистыми движениями вмешивается в общий разговор. До сих порна заговаривания соседей он отвечал резко и коротко, избегая об..

Дополнительный поиск Л. Н. Толстой - Из Записок Князя Д. Нехлюдова. Люцерн Л. Н. Толстой - Из Записок Князя Д. Нехлюдова. Люцерн

Добавить комментарий
Комментарии
Комментариев пока нет

На нашем сайте Вы найдете значение "Л. Н. Толстой - Из Записок Князя Д. Нехлюдова. Люцерн" в словаре Краткие содержания произведений, подробное описание, примеры использования, словосочетания с выражением Л. Н. Толстой - Из Записок Князя Д. Нехлюдова. Люцерн, различные варианты толкований, скрытый смысл.

Первая буква "Л". Общая длина 53 символа